Ольга Седакова Selva selvaggia

Триптих из баллады, канцоны и баллады

I. Проводы

Памяти Михаила Хинского

Из тайных слез, из их копилки тайной как будто шар нам вынули хрустальный –

и человек в одежде поминальной несет последнюю свечу. И с тварью мелкокрылой и печальной душа слетается к лучу.

– Ты думаешь, на этом повороте я весь – разорванная связь? – я в руку взял то, что внутри вы жжете, и вот несу, от света хоронясь.

И я не воск высокий покаянья, не четверговую свечу, но малый свет усилья и вниманья несу туда, где быть хочу.

Промой же взгляд, любовью воспаленный, и ты увидишь то, что я: водой прекраснейшей, до щиколоток влюбленной полна лесная колея. Гляди же: за последнюю свободу, через последнюю листву, по просеке, по потайному ходу, раздвинутому веществу, ведут меня.

И, сколько сил хватило, там этот свет еще горит, и наших чувств темнеющую силу он называет и благодарит.

II. Возвращение блудного сына

1

Иди, канцона, как тебе велят, как в старину, когда еще умели, одним поступком достигая цели, ступить – и лечь. И лечь к купели, у Овечьих Врат, к родному бесноватому народу, чтоб ангела, смущающего воду, уже упавшим сердцем подстеречь. И если впрямь нам вручена свобода – ступай туда, где нечего беречь. Мне часто снится этот шаг и путь, как вещь, какую в детстве кто-нибудь нам показал и вышел. И она не названа, но кровью быть должна, и с нею жить, и с ней держать ответ. И путь смущенья и уничтоженья, который, может быть, и я пройду – но ты пройди, канцона. Если ж нет в тебе терпенья – нет и нам прощенья, и мы лепечем, как дитя в бреду, и променяли хлеб на лебеду.

2

Да, как дитя, когда оно горит в жару предновогодней скарлатины, и будущего узкие картины летят, как полоумный серпантин, и в нем старуха. Шаркает, свистит, внимательней, чем Гауф нас пугает, глядит в котел и корень разгребает и говорит притом: один, один… Один ты, дух мой. Друг мой, прикипает все варево для горьких именин. Ты надо мной стоишь, как над котлом с клубами легких, колотым стеклом и кожицей лягушечьей внутри, и говоришь: Вставай или умри! – но лучше встань. Узнаешь по пути, что станет из рассыпанного звона и почему он гибели искал. Украдкой, раздвигая конфетти, пойдем домой. Иди, моя канцона, как кажется больному, что он встал, и вот идет, хотя кругом – кристалл.

3

Идет, идет. Репей, болиголов, трехлетняя крещенская крапива – таким, как мы, такими, справедливо, знакомые откроются луга в сердцебиенье. Из твоих следов по-птичьи пьет обогнанное нами – и человеческими голосами, напившись, делается. И тогда: – Ты видишь, хлеб твой ест тебя, как пламя. Как мы, ты не вернешься никуда. Ты будешь с нами в спрятанном лесу. Мы те, кого сморгнули, как слезу. И наша смерть понравится тебе, как старый ларчик в дорогой резьбе… Но флагеллант, когда последний кнут он истрепал – последними глазами он мысленный занес бы за плечом. Так ты, моя канцона, встань. И тут дорога будет вобрана зрачками и выпрямится островерхий дом. И кто нам говорил, что мы умрем?

4

И блудный сын проснулся у крыльца, где лег вчера, не зная, как признаться, что он еще не умер. Домочадцы толпятся в сердце, в окнах, на крыльце! Но кто, как сердце, около отца к нему выходит? – и перед собою он падает, как зеркало кривое, и трогает морщины на лице: не я ли жил, не я ли был водою и сам себя отобразил в конце… И милует, и гладит колыбель. И кажется, и движется купель: – Где б ни был ты – ты был, как луч в луче, в горячем плаче на моем плече. Так встань и слушай и скажи за мной: Да, верю я, и знаю, и владею, как кровь живая, замкнутым путем горячей тьмы, где, плача над собою, звуча: – Я предварю вас в Галилее! – мы, как слепцы последние, идем – как зренье, сделанное веществом.

5

Прощай, канцона. Гордому уму не попадайся, чтоб не различили худых одежд, нечесаных волос. А друга встретишь – поклонись ему, как Бог судил, как люди научили, как сердце разломилось и срослось. И поклонись, и выпрямись без слез.

III. Баллада продолжения

И путник усталый на Бога роптал. А.С.П. В пустынных степях аравийской земли… М.Ю.Л. Он шел из Вифании в Иерусалим… Б.Л.П.

И страшно, и холодно стало в лесу. Куда он зашел? И зачем на весу судьбу его держат, короткую воду в стакане безумном, в стекле из природы, из слабости: вдруг раскатиться, как ртуть. И шел он, и слезы боялся смахнуть.

И некогда было: еще за ольху – и вырастет ветер, как город вверху, и дрогнет душа от собачьего лая. И слабая жизнь, у стола засыпая, бренча в угольках, завывая в трубе, опять, как к ребенку, нагнется к тебе.

Но прежде проснется, кто в доме уснул, услышит, что голосом сделался гул, и в окна посмотрит, и встретит у входа с лицом, говорящим: Я ум и свобода, я все, чего нет у тебя впереди. Но хлеба не жалко, и ты заходи.

И долго, пока он еще исчезал, и знал, что упал, и стакан расплескал, как этого просит старик, пораженный худым долголетьем, как хочет влюбленный его расплескать, оставаясь вдвоем, а он не просил, и не помнил о том. –

Но долго, пока он еще исчезал и мимо него этот сброд проползал, который и взгляда людского стыдится, и в дуплах, и в норах, и в щелях плодится – а здесь проползал, не стыдясь его глаз, как будто он не жил и не был у нас. –

Так долго, пока он еще исчезал, твердил он: Ты все, чего я не узнал, ты ум и свобода, ты полное зренье, я – обликом ставшее кровотеченье.

И тут раздалось, обрывая его: – Я ум и свобода, но ты – торжество.

_________________ ? Selva selvaggia – частая чаща (ит.). Из стиха Данте («Ад», I, 5): описание пространства, в котором начинается действие «Божественной Комедии».

0 спасибо
за ваш голос

Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:

    Если в тексте ошибка, выделите полностью слово с опечаткой и нажмите Ctrl + Enter, чтобы сообщить.